Дочь "Розенбаума"

0

Убаюканный покачиванием вагона, он было задремал. И тут же побежал по привольной степи, съедая ногами ее простор, вбирая грудью дурман трав и свободы, перечеркивая прошлое двумя взмахами сабли, которая взялась бог весть откуда, но прильнула к ладони, как родная. А потом небо расколол звон (но не колокольный!), картинка сжалась до размера зрачка, а небо упало на голову. Бум!

Песня и тормоза

Миша приложился головой к окну. Потирая ушиб, понял, что за миг до удара его разбудил перезвон гитары.

«Только пуля казака во степи догонит, только пуля казака с коня собьет», – вполне прилично выводил неопределенных лет дядька, чем-то похожий на Розенбаума. Разве что комплекцией пошире, да голова – не просто бильярдный шар, а с ежиком.

Досада за скомканный сон прошла, и Каченко с удовольствием дослушал до конца, узнав, что казаку помирать легко именно с песней.

Когда исполнитель отправился собирать скромный гонорар по полупустому трамваю, Мишка бросил в его позвякивающую мелочью сумку пятерку. Мужик отпустил поручень, приложил руку к груди, благодарственно кивнул.
И тут трамвай резко затормозил!

Всех сидящих отбросило на передние сиденья, а гитарист распластался на полу, будто казак, которого таки догнала вражья пуля… Поднялся шум, гам. Кто-то стонал, кто-то матерился.

– У тебя что, повылазило?! – негодовала водитель на невидимого Михаилу виновника происшествия.

– Давайте, помогу, – склонился Каченко над упавшим.
 
– Сам, – прокряхтел тот. Но попытки встать не предпринял. Так и лежал пластом, прижав к груди видавшую виды гитару и ощупывая ее дрожащими пальцами.

«Смешной», – подумал Мишка.

Он всё же помог «песняру» подняться. Пока тот, поругиваясь в усы, придирчиво осматривал инструмент, Каченко, который чувствовал себя виноватым (если бы не его пятерка, дядька, глядишь, удержался бы), собрал раскатившуюся по полу мелочь.

– В порядке? – спросил, кивнув на гитару.

– Танюша – да, я – нет, – непонятно ответил «Розенбаум». Потом пояснил: «Кажись, ногу вывихнул. Тут через пару остановок – мой дом. Поможешь дошкандыбать?»

«Я чё тебе, тимуровец?» – возмутился про себя Миша. А вслух сказал: «Конечно! Без проблем…»

История трамвайного гитариста

Они медленно брели по каким-то закоулкам. Колдобина на колдобине, пьяно шатающиеся заборы, тощие собаки, похожие на кур, и куры – злые, как собаки…

Впрочем, тягостное впечатление от этих трущоб скрашивало море зелени, плещущейся во дворах, выпрыгивающей за них и норовящей прикоснуться к лицу свежевыросшими плоскими пальцами-листьями. Железобетонная поступь прогресса гремела в каких-то считанных километрах отсюда, подминая под себя скверы и коврики травы. А здесь было царство деревьев, кустов роз и сирени.

Егор Емельянович, сначала тактично опершийся о Мишкино плечо, а потом всё более наваливающийся на него своим центнером, болтал без умолку. О кубанских своих корнях. О тяжкой доле человека культуры в нынешнее меркантильно-жестокое время. О былых успехах на шахтерском и бардовском поприще (конец тем и другим положила «слабость человечья супротив змия, в бутылки упрятанного»). О падлюке-жене и солнышке-дочери. Первая – «неимоверной красоты гадина» – бросила поющего горняка, находящегося на грани белой горячки, ради спокойной и сытой жизни «за пазухой» у директора обувного магазина. Вторая навещала чуть ли не каждый день и терпением своим да любовью помогла выбраться из алкогольной трясины. «Дурень я дурень, – качал головой «Розенбаум», чуть не заваливая Михаила в очередную канаву, щедро наполненную отгремевшей вчера майской грозой. – Счастья было – хлебай полной ложкой. А нонча – ни семьи, ни работы. Сторожу тут одни хоромки… Крохи получаю, и те отдаю: дом-то в рассрочку купил. Квартиру своим после развода оставил. Побираюсь, вон, по трамваям… Стыдоба! А кушать хочется. И Анастасьюшке когда-никогда подарочек прикупить. Эх-хе».

– Далеко еще? – прервал исповедь трамвайного знакомца Каченко. – А то мне на радиорынок надо…

– Так ить пришли уже, – чуть отстранился Егор Емельянович. – Загрузил я тебе, да? Ты прости, парень, прорвало… С соседями я не контачу – тут бабки да дедки, да алкашня безвозрастная. Из собеседников тока-ть гитары да доча – лучик ясный, но всё более редкий. Любые уши – находка.

Они приблизились к симпатичному синему домику, выглядывающему из-за крепенького кирпичного забора.

– Никогда не любил белый цвет, – усмехнулся «Розенбаум», видя удивление Михаила. – Так что стены у меня, что небо над кубанской степью. Помоги на порожек взобраться – высокий он, не осилю. А там уж отпущу.

«Отпущу… Что вольный ветер ты беги себе, беги, конь мой черный, друг мой верный, не возьмут тебя враги!» – вдруг исполнил он мощно и сочно. Куда лучше, чем ту, в трамвае.

– Моя, – уточнил.

В берлоге

Сидя у Егора Емельяновича на кухне и потягивая чай, в который тот добавил «для аромату» некой настойки, придавшей напитку неповторимый вкус, а голове – ощущение легкости воздушного шарика, Михаил сам себе удивлялся. С чего вдруг он, любящий планирование и старающийся никогда не выбиваться из графика, пустил под откос все сегодняшние планы ради посиделок с этим чудаком?

Когда порог остался позади, а дядька робко предложил: «Может, зайдешь в мою берлогу? Глянешь на гитарную стену, чайку выпьешь», Каченко ответил однозначным отказом. Быстро соскочил вниз, хлопнул калиткой и поспешил к остановке. Мысленно. На деле же кивнул: «Почему бы и нет?» Словно кто-то вдруг захватил контроль над телом, говорил его языком и передвигал ногами.

Внутри дом оказался столь же интересен, как и снаружи. С потолка узкой прихожей задумчиво глядела радужная… лошадь. «Это Настенька меня уважила, – кивнул на рисунок хозяин. – Рисует потрясающе, а учится на менеджера. Я ж говорю – дурное время…»

Потрясла Михаила и гитарная стена, на которой висело шесть разнообразных инструментов: черная шестиструнка, серебристо-голубая в виде корпуса лошади, обычная коричнево-желтая, исписанная пожеланиями и автографами… Егор Емельянович легким, отточенным движением вбросил в пазы седьмую – трамвайную – гитару.

– Знатоки за парочку из них отвалят уйму деньжищ, – откровенничал хозяин. – Остальные просто дороги как память о прежних славных деньках.

А потом они пили чай на кухне, и Каченко рассказывал о своем житье-бытье: нудной работе в одном из сервис-центров; осточертевшем обитании в родительской двухкомнатке (предки, конечно, золотые, никто в шею не гонит, но как же хочется своего гнезда. Только на какие шиши?); странных отношениях с девушкой Оксаной: вроде любит ее, но как-то пугает это «вроде»… Даже стихи свои читал этому забавному дядьке, который раскатал его душу почище заправского психотерапевта.

А потом они пели под «брюнетку» Иннушку (у каждой гитары Егора Емельяныча было свое имя), грызли бублики всевозможных размеров и бросали нож в мишень в углу кухни. «Дартс – фигня, – пыхтел хозяин, ловко дырявящий деревянный круг. – Вот это – забава что надо. Погодь, я тебя еще на саблях научу махаться. Есть у меня парочка».

А потом Михаил сам стал мишенью. Сна.

«Здрасьте, я – Настя»

– Па-а-а… Ты опять?!
Миша, которого будили второй раз за сегодняшний день, вздрогнул, но покидать сон не захотел. Закутался, как в бурку, и опять провалился куда-то…
– Тщ, доча. Не шуми! Пусть поспит… Умаялся разговорами-то.
– Знаю я твои разговоры. Да под настоечку…

Голоса доносились издали, будто в ушах была вата. Журчали. Плескались. Удалялись…

Потом трамвай (или на чем там он ехал) затрясло, как телегу на брусчатке. И вдруг – оп! – звук обрел былую громкость, свет – нестерпимую яркость, а голова – нормальное состояние. Ни тебе легкости шарика, ни тяжести, которой она налилась после очередной чашки этого коварного чаю.

– Да проснись же ты! – тормошила его за плечо…
– Красавица!
Именно это слово всплыло в мозгу, а потом покатилось вниз и выпрыгнуло с языка.
– Я-то красавица, а вот ты, гляди, превратишься в пьяницу. Если с отцом моим водиться будешь! – сверкнула она шоколадными глазами на робко вжавшегося в табурет Егора Емельяновича.
– Не ругайте его, – попросил Михаил. – Он предупреждал, что чаек с хитринкой. А я за разговорами чашки три приговорил… Не рассчитал.
– Миша, между прочим, меня сегодня спас, – вставил «Розенбаум». – Мне трамваем ногу чуть не оторвало. А он…
И Егор Емельянович пустился в далекий от реальности рассказ о трамвайном происшествии.
– Так всё и было? – с улыбкой поинтересовалась Настя у гостя, отбрасывая толстую русую косу с груди на спину.
– Ага, – серьезно кивнул он. – А еще я спас мир от третьей мировой, астероида и гигантского топтуна-Чебурашки.
Смех у нее был, что перышки по телу и царапки – по душе. Сладко продирающий.
– Юморист, – констатировала, несказанно его порадовав. А потом подколола: – Таких батя еще не спаивал.
И, видя, что он смутился, сказала мягче: «Давайте начнем сначала… Здрасьте, я – Настя».
Он пожал ее нежную, но в то же время крепкую ладошку. И вдруг с отчетливой ясностью понял, что хотел бы задержать ее в своей руке до конца жизни.

***

Они шли по вечернему городу, слушая его шум, тишину и друг друга. Говорили о тысяче вещей сразу, кроме ГЛАВНОГО. Потому что это ГЛАВНОЕ, ростки которого проклюнулись в каждом из них, должно было еще вызреть, окрепнуть и расцвести.

А Егор Емельянович, сняв со стены серебристо-голубую Любашу, расчесывал пальцами струны-гриву и пел что-то такое, от чего у радужной потолочной лошадки наворачивались слезы. Счастливые…

Александр Алдоев,
коллаж Татьяны Толстых,
«Донбасс»

Поделиться.

Комментарии закрыты